Глава IV. Груздь

19 февраля, 2017, Автор: Andre Категории:Чужие сны или ...,

Глава IV

Груздь

 

Воспоминания не улучшили настроения Евгения Павловича, вследствии чего продолжать посиделки ему расхотелось. Сославшись, все на те же только ему известные дела, он стал собираться. Ребята быстро смахнули со стола и разошлись.

Сходив в туалет, Игорев обнаружил, что Николай Васильевич ушел, не оставив ему ключа. Подергав двери остальных кабинетов с табличками «оперуполномоченные», Сергей понял, почему было так тихо, только из кабинета Графа раздавались звуки, говорящие о том, что  там утро еще не наступило. «Выходит, все ушли? А если преступление или заявитель какой-нибудь придет? Что-то такое говорили о  дежурном оперативнике» —  В след размышлениям Игорева послышалась возня из «графских покоев», сопровождаемая разнообразными ругательствами, напомнившая Игореву, что дежурный оперативник на месте. Распахнув настежь дверь, Граф вывалился в коридор: слипшиеся и перепутанные волосы, опухшее лицо с вдавленными следами обивки его импровизированного ложа на левой щеке, выбившийся воротник рубашки, совершенно утратившие следы утюга брюки не вызывали сомнений в характере ночного время препровождения. Увидев Игорева, он тут же захлопнул дверь.  Окинув взглядом с головы до ног Сергея, мимо прошел сухощавый мужчина и, не притворив за собой дверь, зашел к Графу.

— О, смена пришла! – обрадовался помятый опер.

— Трех еще нет. Я пораньше, мне Отказной напечатать надо, — подавая руку, отвечал вошедший.

— Ты все одно здесь будешь, а я пойду, хоть переоденусь, пока Вальки нет, — пытаясь пятерней расчесать волосы, просяще произнес Василий.

— Иди, — с неудовольствием согласился сухощавый опер.

Не дожидаясь, когда коллега передумает, Граф двинулся на выход. Незнакомый опер подошел к Игореву:

— Вы кого-то ждете?

— Да нет. Я новый оперуполномоченный, — уже в который раз за сегодняшний день объяснил Сергей. – Все куда-то ушли, а ключ от кабинета не оставили.

— А я Груздь Петр Иванович, тоже оперуполномоченный, — представился он и, отворив дверь, пригласил Игорева.

— Игорев Сергей Викторович.

— Присаживайся, чаю хочешь? – без лишних предисловий, но вполне естественно перешел на «ты» коллега.

— Можно, — принял все его предложения Сергей.

Петр Иванович наполнил из графина электрический чайник, достал две потертые разномастные чашки, но обе с блюдечками и главное чистые. Впрочем, его кабинет отличался от тех, в которых Игорев успел побывать, завидной чистотой. На подоконнике стояла герань в железной банке из-под болгарских помидоров, небольшой кактус без иголок, похожий на огурец в черном пластмассовом горшке на белом блюдце. Земля у обоих растений была взрыхлена. Кроме того, в двух граненых стаканах наполненных водой, торчал проросший репчатый лук. Над головой на стене висел большой плакат с изображением уходящей в поднебесье горной гряды, сопки, которой были покрыты снегом. Двухуровневый сейф был недавно покрашен бледно-коричневой краской, в тон рядом стоящего двустворчатого шкафа собранного, так же как и в других кабинетах из панелей разного оттенка, но не имевший как остальные грязных разводов. Линолеум на полу недавно мыли. Все не богатое убранство кабинета, говорило об аккуратности хозяина. Поставив перед Игоревым пачку сахара, он достал из верхнего отделения сейфа портативную механическую машинку в фанерном корпусе с потертым, но тщательно подклеенным на углах дерматином.   Вложив под копирку два листа,  долго ровнял их по каретке и, наконец, защелкнув ее, быстро напечатал несколько слов и, замер,  вперив немигающий взгляд в клавиатуру, будто бы пытаясь усилием воли заставить двигаться штанги с буквами. Напечатав еще несколько слов, Груздь снова уставился на клавиши, обхватив машинку руками.

 Кисти рук у Петра Ивановича были жилистые с вздувшимися венами, покрытые редкими черными волосами абсолютно не скрывавшими татуировок, судя по неровным уже довольно бледным расползающимся линиям, сделанных давно, каким-то не трезвым кольщиком. Наколки тем более привлекали внимание, что длани, если это слово вообще можно применить к описываемым частям тела, конкретного человека, здорово выступали из манжет, короткой белой донельзя застиранной рубашки. Когда-то темно-синий пиджак, давно потерявший свой первоначальный оттенок, от многократных посещений химчисток, был настолько ему короток, что он напоминал Чарли Чаплина пародирующего одного из величайших злодеев на земле. Дальнейшее сходство с этими крупнейшими персонажами недавней истории придавали небольшие жесткие усы, коротко стриженные черные, как смоль волосы, торчащие во все стороны, везде, где они достигали, длинны чуть больше трех сантиметров. При этом создавалась видимость двух челок, при отсутствии проборов. И уж совершенно злодейский вид ему придавало правое приспущенное веко, из-под которого выглядывала серая бусинка зрачка. Казалось, что он целиться, когда смотрит вам в глаза. Выглядывающие из носа отдельные толстые черные волосы, и узкие бескровные губы довершали этот портрет, нарисованный на небольшой верткой голове, закрепленной на тонкой шее, высовывающейся, из давно не видевшего крахмала воротника, как пестик колокола. Вот кажется и… Ах да! Уши. А что собственно(?) – уши, как уши, ничего особенного, так же как впрочем, и все остальное, если бы не было собрано в одном месте.

Костюм дополнял галстук, не выбивавшийся из общего стиля ни огромным узлом, ни оттенком, ни материалом, то есть  бывший в моде в момент рождения нынешнего хозяина. Подпоясанные потертым форменным ремнем, коротковатые, блестящие от утюга, напоминавшие фасон «дудочки» брюки, плавно переходили, в полинявшие неопределенного цвета носки. Костюм довершали остроносые на небольшом каблуке, со шнуровкой черные полуботинки, старательно вычищенные и,   соответствовавшие моде того времени. Все вышеописанное вполне гармонировало с его болезнено-аскетичной фигурой.

Заметив, что Сергей пытается прочитать текст на его пястях, Груздь спрятал руки за машинку. Нет, ничего особенного в этих надписях и рисунках не было, если не считать того безобразного старания, с которым они были нанесены, чем в первую очередь и привлекали внимание окружающих. Петр Иванович стеснялся не столько самих изображений, сколько детских воспоминаний, которые навевали ему некоторые пристальные взгляды…

* * *

Он был старшим сыном в семье. Прапорщик Груздь Иван Платонович был военным до мозга костей и, жизни своей без службы не представлял и, не потому что так уж был влюблен в романтику армейских будней, а потому что, оторвавшись от тяжелого крестьянского быта и, оставшись на сверхсрочную,  другой жизни никогда  не видел, не понимал, да и не хотел. И первенца своего воспитывал по своему  не богатому разумению, вкладывая душу и руку.

Сестра Ирина далась матери тяжело. Долго болевшая, после рождения дочери Пелагея Никитична металась от больной дочери к хозяйству, от хозяйства к сыну к тому моменту, не смотря на малый возраст не хотевшему подчиниться жесткой воле отца, доходящей до самодурства и заниматься своим здоровьем ей  было некогда. Отец загулял. Жизнь в доме становилась не выносимой и сын уже понимавший, что происходит, сознательно стал отдаляться от родителя. По прошествии десяти лет после рождения дочери, так и не окрепшей за эти годы и большую часть времени проводившей на койке за игрой с пузырьками от лекарств, Пелагея извелась окончательно. Кроме того, ее жизненные невзгоды сопровождались постоянными упреками мужа, говорившего: «мало, что родила девку, так еще и больную». Иван Платонович, своим крестьянским умом считал, что «лишняя баба в доме – обуза, к тому же рано или поздно уйдет к мужу, а эта еще и с изъяном, вон с кровати совсем не слезает – лишний рот»  И жинка его толи, желая оправдаться перед хозяином, и удержать его в доме, к тому времени Иван почти не скрывал, что нашел другую, толи от большой любви к нему, не придумала ничего лучше и принесла Платонычу второго сына.   Радость от прибавления мужского семейства и пришедшие с этим мир и согласие были не долгими. Здоровье матери сильно пошатнулось рождением третьего ребенка, да и забот прибавилось. Иван Платонович целыми сутками пропадавший на службе, был плохим подспорьем, хоть и не большой по крестьянским меркам семье, «а все-таки пять ртов», — говаривал он, навещавшей их изредка родне.

Со службы глава семьи  частенько наведывался в госте к молодой и привлекательной вдове, погибшего два года назад на полигоне во время учений заместителя командира батальона.

В квартире Елены Марковны все было   по-другому: Подобранные в тон обоям и мебели светло-коричневые портьеры, которые она задергивала, сразу по приходе прапорщика, отбрасывали на стены дополнительные узоры и придавали его посещениям особую интимность, скрывая характер их общения от любопытствующих взглядов жителей военного городка, впрочем, и без того хорошо знавших об их отношениях. Елена к его приходу всегда готовила помимо наваристого борща со сметаной, какую-нибудь легкую закуску и ставила на стол коньяк. Иван Платонович предпочитал водку, но никогда не говорил ей об этом, так как этот не очень нравившийся ему напиток, окончательно отделял его от опостылевшего серого, как давно не крашенные в своем доме стены, быта и, уводил, в мир грез того молодого деревенского парня, решившего после срочной службы не возвращаться в отчий дом, с обветшалой крышей, стонами  по ночам отца наломавшегося за день в колхозной конюшне, и скрюченных посеревших от постоянного  копания в земле — днем в поле, а вечерами в своем огороде, руками матери. Коньяк хотя бы на время отбивал привкус набивших оскомину постных щей, готовившихся почти ежедневно в его доме и их запах пропитавший его жизнь с момента рождения – мать так же постоянно подавала их к столу многодетной семьи, улетучивался. Выпив несколько рюмок,  этого не очень приятного на его вкус, пахучего напитка, он, ложился на диван, и впадал в сладкую дрему, наблюдая сквозь пелену смыкающихся ресниц, как Елена Марковна, убрав со стола, аккуратно развешивает на ширме свое бархатное зеленоватое платье с нашитыми вдоль глубокого декольте белыми розами и складывает на стуле нижнее белье.

Понежившись на пуховых перинах, они пили кофе из маленьких чашечек папиросного фарфора с изображением драконов и каких-то крылатых рыб. К кофе вдовушка подавала вишневый ликер собственного приготовления, он нравился Ивану больше коньяка, не смотря на малую градусность. Терпкий, чуть горьковатый ликер обволакивал не столько небо, сколько сознание Ивана Платоновича, делая мысли приторно сладкими и розовыми, как большой матерчатый  абажур, низко висевший над столом и в сочетании с малиновой обивкой стульев и бардовой скатертью окончательно превращавший комнату в будуар, правда, безвкусно обставленный, но от этого не менее притягательный для прапорщика. Он готов был остаться до утра, но ему этого не предлагали. За год регулярных встреч Елена Марковна ни разу не провела его ни во вторую комнату, ни на кухню, а на его периодические предложения помочь  по хозяйству, заливаясь краской смущения и с интонацией женщины готовой всячески ублажать своего гостя, говорила: «Ну, что Вы, что Вы(?), отдыхайте. Намаялись, небось, на работе»

Иван нравился ей своей внешней обстоятельностью, молчаливостью их свиданий, дававшей  ей возможность безраздельно предаваться своим мечтам в сочетании с его присутствием. Он напоминал покойного мужа и, конечно ей были нужны его грубоватые ласки, даже не ей, а ее крепкому телу молодой здоровой женщины, рано оставшейся без мужа. Но, связывать с ним свою жизнь окончательно, она, конечно же, не собиралась. И к полуночи прапорщик возвращался к запаху постных  щей, уже неоднократно разогревавшихся в ожидании его прихода, смешавшемуся с приторным ароматом лекарств у постели дочери. Подбегавшая на звук шагов хозяина, открыть дверь Пелагея, уже не целовала его, как раньше, останавливаемая не столько  недовольным бурчанием, сколько запахом коньяку, которого с роду в доме не водилось, так как он не любил его, но ставшего около года назад спутником его полуночных приходов. Сказав, что поужинал на работе, он, раздевшись, шел на кухню курить. После чего, поправив одеяло, на спокойно посапывающем во сне младшем сыне, ложился на супружеское ложе, повернувшись к затаившей дыхание жене спиной, и не замечая как сквозь щелки настороженно прикрытых глаз, за ним наблюдает Петр.

Не остывший от вечерней встречи, Иван старался побыстрее, заснуть, что бы не слышать тихих стонов дочери, возвращавших к действительности бытия. И ночь, смешанная с вишневым ликером, брала свое: Перед глазами плыли  светло коричневые облака, из которых вдруг вываливались, распластав свои узорчатые крылья, расписные драконы, и парили, закрывая своими телами розовое солнце его мечты. Вдруг один нарушив повторяющийся рисунок полета, падал камнем в низ и, подхватив, выпрыгнувшую из бордовых волн летучую рыбу, скрывался на берегу в зарослях бледно-зеленого кустарника, цветущего  крупными белыми розами.

* * *

Иван Платонович пришел в пятницу раньше обычного – трезвый, но хмурый более чем всегда. Пелагея Никитична решила, что тогда уж лучше перед сном, она покажет мужу, какую рубашку приготовила старшему сыну в подарок. «Завтра ему четырнадцать, совсем взрослый только вот с отцом у них ни как не наладится», — от этой мысли сильнее забилось сердце. «Надо попросить Ивана, может он отдаст сыну один из своих старых ремней, а то ведь Петя свой уж зашивает, то-то мальчишке приятно будет, может к отцу потянется» Пелагея потерла рукой под левой грудью.

Развесив во дворе белье, она вернулась в дом. Тишина нарушалась только тихими всхлипываниями дочери во сне. Дети спали. «Господи, что это они все и главное старший то же. Ему же завтра в школу не идти», — подумала мать. Но, услышав храп хозяина, догадалась – решили не мешать Платонычу и сами легли.

Она достала из комода белую, с широким отложным воротником и большими манжетами рубаху, которую шила украдкой по ночам, что бы о подарке никто не знал – «Вот Петя утром обрадуется» Выглаженную и накрахмаленную до хруста рубашку, она положила на стул возле кровати старшего сына – проснется, сразу увидит. Под подарком, зашуршало. «Опять с улицы притащил что-то», — решила она, разворачивая, перевязанный бечевкой небольшой газетный сверток.  Слезы хлынули раньше, чем она поняла и, что бы не разбудить домашних, рвущимися наружу рыданиями,  выскочила на улицу. К ночи резко похолодало и слезы накатывавшие волнами при каждом вздохе, не успевали, срываться с ресниц, превращаясь в маленькие искрящиеся в лунном свете жемчужинки. Обеими руками она прижимала к груди газету со свернутым в тугой кружок новым офицерским брючным ремнем, запах натуральной кожи, которого ощущался даже на морозе.

Пелагея уснула с мыслью о новом дне с началом, которого все в их доме наладится: поправится и пойдет в школу Ирина, младшего перестанут обижать во дворе, Иван – ее Иван вернется к ней, теперь, когда он сам…, когда Пете…  Она улыбалась во сне,  запах  кожаного ремня подавил все остальные: и коньячное амбре разлуки, и смердящую вонь лекарств, и дух безысходности постных щей, этого букета несчастий больше не существовало, и в ее сне курился фимиам любви с характерным ароматом натуральной кожи. Впервые за годы супружества она спала ровно, безмятежно, ее успокоившейся душе не мешали ни непрерывный храп хозяина, ни редкие стоны дочери, ни сладкое сопение младшего. Она не слышала ни чего.

Старший, осторожно откинул одеяло, и встал. На нем не было только ботинок и шапки. Он вытащил из-под кровати старый отцовский вещмешок собранный еще два дня назад, развязав, уложил в него материнский накрахмаленный сюрприз. Развернув газету, понюхал ремень, и то же убрал. Надев ботинки, откинул щеколду, постояв мгновение у двери, оставив вещмешок, на цыпочках вернулся в комнату. На краешек тумбочки с лекарствами положил маленькое круглое зеркальце в черном пластмассовом футляре, подаренное ему сегодня по случаю наступающего дня рождения одной из одноклассниц. Младшему брату сунул под подушку небольшой перочинный ножик с одним лезвием – Гришка давно его клянчил. Хотел подойти к матери, но, услышав храп отца, не решился. Положил на свою подушку сложенный по полам  тетрадный лист и тихонько вышел.

Следующие четыре года, пока его не призвали на срочную, он прожил у бабушки. Бабка Аграфена была не против. Немного пожурив внука, переезду которого она была искренне рада, дала дочери телеграмму. Жили они с бабушкой хорошо. Петр Иванович, как неизменно называла его Аграфена, понимая, что милостью, перевалившей на седьмой десяток родственницы, жить ему не гоже, выполнял  по дому  всю необходимую работу. Аграфена Григорьевна не могла нарадоваться на своего несовершеннолетнего родственника и писала матери, что пошел он явно не в отца и, если Бог его и дальше не оставит, будет человеком.

Вместе с дипломом об окончании десятилетки, Петр получил и корочку об окончании курсов механизаторов, выданную ему, не столько за прилежное посещение теоретического курса, и успешное освоение техники, что ему было весьма затруднительно, поскольку  совмещать с занятиями в школе и дворовыми посиделками, а за его готовность выполнять любую тяжелую и грязную работу, связанную с ремонтом  механизмов, и уборкой территории.

Не смотря на свидетельство об окончании курсов механизаторов, приложенное к заявлению, зачислен он был не в танкисты, а в роту аэродромного обслуживания.

* * *

Служба была, как служба, вот только численность аэродромной обслуги  значительно превышала потребности законсервированного объекта, и ребята откровенно маялись от безделья, в одноэтажной казарме расположенной на границе взлетной полосы и, лесного массива отделявшего их на добрую сотню километров от ближайшего населенного пункта. Раз в неделю в город посылали машину за питьевой  водой и продуктами. Два старших лейтенанта и прапорщик, командовавшие одновременно аэродромной ротой, хозяйственным взводом, взводом охраны объекта, общей численностью шестьдесят два человека, не очень обременяли службой ни себя, ни своих подчиненных. И когда не охотились в богатых мелкой дичью местных лесах, особенно зайцами, то пили, когда уставали пить, то охотились иногда все втроем, пропадая в лесу,  по три четыре дня к ряду. Но, надо отдать им должное, не зависимо от сезона без добычи не возвращались и уже тогда гуляли под зайчатинку, запах, которой в процессе приготовления  распространялся на многие километры, окончательно демаскируя накрытую сеткой взлетно-посадочную полосу. Солдатики сами готовили, сами выставляли и меняли посты и сами расписывались за отцов командиров в многочисленных журналах регламентирующих их «не легкую» службу. А воинская повинность распределена была у них следующим образом: разбитые на четыре группы по сроку призыва, службу они несли не зависимо от штатного расписания. В обязанности первой группы входили исключительно не квалифицированные работы, связанные с уборкой, переноской тяжестей и поддержанием общего порядка в плане чистоты, что включало и приведение в порядок обмундирования всему личному составу. На плечи второй группы были возложены обязанности наиболее необходимые для сохранения само организовавшейся структуры на базе воинского подразделения – обслуживание техники, не очень многочисленной, но достаточно сложной. Два, три раза в году аэродром посещала инспекция округа, о которой узнавали всегда загодя, и тщательно готовились. Так что при необходимости аэродром мог начать принимать самолеты в любой момент, сразу после удаления маскировочной сетки. Третья группа несла караульную службу и была единственным из четырех самодеятельных подразделений, допускавшихся к оружию, последней четвертью личного состава в  пятнадцать человек, отвечавшей за  строжайшее соблюдение неизвестно кем и когда придуманной, но строго поддерживаемой структурой с подобным распределением функций. Кроме того последней группой готовилась и распределялась пища, причем, как бы не казалось это странным, тем, кто имел удовольствие носить солдатские сапоги, наиболее сытно из небогатого солдатского рациона кормили, отвечавших за обслуживание техники. Подобному нарушению, правда, при откровенном попустительстве командования части, тем более не давшему за многие годы не единого сбоя во время инспекционных проверок окружного командования, не было объяснения, кроме…

В котельной где, не смотря на угольную пыль, духоту, плохую освещенность —  закопченное маленькое окошечко и постоянно перегорающую лампочку, работали исключительно представители последней группы. Журнала приема-передачи дежурств в котельной не велось, но к наряду там относились не менее серьезно, чем к обслуживанию техники или несению караульной службы. Не было случая, что бы котельная оставалась без присмотра хоть на минуту. Несший отопительную вахту, держал дверь на запоре и  ночью и днем, не смотря на то что, как правило, с ним находился кто-нибудь еще из его призыва, хотя за время существования аэродрома не было случаев проникновения на охраняемую территорию, если не считать зайцев, иногда пересекавших взлетную полосу.

А все объяснялось довольно просто. Поскольку между самопровозглашенным подобием Римской республики, кстати, последняя просуществовала всего год в отличие от описываемых порядков, и с особым старанием охранявшемся отопительным узлом, существовала прямая связь, не формальная, как и суть отношений выпестованных в части многими поколениями срочников.

Иерархии установленной на охраняемой территории, ни только не пошатнувшейся при сменявшемся  два раза в год не формальном руководстве, но и укреплявшейся год от года преемственностью власти, был свойственен ритуал. Ну, а как без этого? Примерно по истечении первого месяца службы, под выходной и в отсутствии офицеров, новобранцам за ужином наливали грамм по сто спирта, от чего еще не привыкшие к резко изменившемуся образу жизни мальчишки и от усталости конечно, хотя и объем не маленький, расслаблялись донельзя. И им после месяца ежедневного копания в грязи: уборка территории и помещений, земляные работы по организации стрельбища, мытье варочных котлов в столовой, наконец, стирка четырех-пяти комплектов, обмундирования и отсутствие какого либо подобия досуга – эти сто грамм превращались в праздник души и тела, окончательно примерявшие их с новой действительностью. Через месяц возлияние повторялось. Солдатам, обслуживавшим технику, такую же норму выдавали за ужином каждую субботу, а в случае присутствия офицеров, что случалось крайне редко, то на все пятнадцать человек в канистре после ужина вместе с символической закуской. Несущим караульную службу без выходных, т.к. пятнадцать-шестнадцать человек составляли по численности  немногим более суточного караула, не выдавали вообще и те, как правило, не роптали, то ли напившись в предыдущий период, толи, руководствуясь требованиями уставов, но более всего чувством  единения в поддержании установившегося порядка и в предвкушении перехода на высшую ступень, и окончательного проникновения в тайну.

После того, как очередная машина с водой и провизией привозила, как выяснялось, имевшихся не только в штатном расписании, но и в наличии командира части, начальника штаба и замполита, по совершенно непонятной причине все время находившихся в городе, с поименным приказом об отчислении в запас – наступал час «Х».  С этого момента и в течение ближайших трех четырех дней, пока в часть не завозили полтора десятка очередных новобранцев, употребление спирта прекращалось. Теперь уже дембеля в течение последних шести месяцев ведавшие раздачей провизии и алкоголя, прекращали пить сами и не выдавали другим. В ночь перед отъездом уволенные в запас и только перед самым отбоем получившая инструктаж по порядку ведения дел в «само провозглашенной республике» смена, то есть тридцать человек, собирались в котельной. Дверь запиралась на засов, прокопченное окошко закрывалось картонкой и, в общем, ничего особенного не происходило. Ритуал состоял в принесении хоровой клятвы хранить тайну, как их предшественники и передать смене с той же   осторожностью, дабы не пострадали традиции. (Слова, конечно с годами забылись, но за смысл первоисточник ручался.) Во время принесения клятвы, смена держала алюминиевые кружки донышками вверх, сдававшие службу в такт словам постукивали своими эмалированными кружками по донышкам алюминиевых. После чего по очереди к каждому принимающему вахту обращались с вопросом, и он отвечал, что «если даже мыслью нарушит он клятву,  то пусть не будет ему доступа к источнику никогда» После чего происходил обмен кружками. Затем новоиспеченные хранители традиций избирали старшего, подчинение, которому на протяжении оставшегося срока службы, должно было  быть беспрекословным, и ему вручался символ власти – совковая лопата, которой производилась загрузка угля в топку, и принявший ее, откапывал под кучей угля маленький лючок в полу.  В подвале находился, как Вы, конечно, догадались, самогонный аппарат. Но какой! Описание этого произведения технического искусства, заняло бы слишком многого места, но полагаю, что достаточно сказать, об абсолютной  замкнутости системы, в которую среди прочего  входил небольшой паровой котел, нагревавшийся от топки котельной и  функционировавший практически непрерывно, если не считать остановок на еженедельные профилактические осмотры и замену клапанов. Источник давал в месяц около сорока литров чистейшего спирта, половина которого главным хранителем в канистре ставилась в каптерку прапорщика, откуда перекочевывала в неизвестном направлении, так как даже втроем офицеры вряд ли  могли осилить даже половину. Хотя ведь были еще старшие офицеры в городе и военные инспекции округа, но все равно многовато.

Хранители источника, отмечать День рождение Петра Ивановича, решили вместе с Днем Советской Армии и рождением еще одного Хранителя – очень уж много праздников приходилось на февраль. Убедившись, что в пределах охраняемой зоны, ни что не может, нарушить их покоя, как водится, после ужина  собрались в котельной и…

Очнулся Петр на крыше котельной. Обойдя ее по периметру, лестницу не обнаружил, а выхода на крышу изнутри  она не имела. Ничего, не понимая, но, чувствуя, что в скоре окончательно замерзнет, он спрыгнул в сугроб, наметенный у входа, благо котельная, как и все здания на территории было одноэтажным. Поняв, что все разошлись, он умылся снегом и пошел в казарму. За завтраком, ковыряя пшенную  кашу, он заметил наколки на своих руках, и вспомнил, как, вчера перепив спирта, стал доказывать сослуживцам, что не забудет их никогда, в знак чего и сделал, причем самостоятельно, красовавшиеся на его руках безобразия. Вот только восстановить в памяти, каким образом он попал на крышу котельной, не удалось. С того дня спиртных напитков Петр Иванович не употреблял.

Остаться на сверхсрочную, Груздь отказался – ничего хорошего в службе не находил, тем более перед глазами, всегда стоял образ отца.  Демобилизовавшись в начале июня, приехал, как раз на похороны Аграфены Григорьевны. Решив, что механизатором ему быть не судьба, не задержавшись в родном доме ни дня, он взял билет до Москвы, где проживал  один из сослуживцев, приглашавший его погостить.

* * *

вверх, к началу, оглавлению

>> Глава V. Кто вы, Рыцари плаща и кинжала?

Добавить комментарий

Ваш e-mail адрес не будет опубликован. Обязательные поля помечены *